Как дед Петр воевал

Вознесенье 2018 года.

рассказы

Надежды Петровны Бухаровой

(в девичестве Горлатовой)

Откуда взялась фотография Деда Петра? Наверное, она была у лёльки (Коровина Анна Петровна – ред.). У Нади (Сергеева – ред.), однако, есть фотография: Таня маленькая, Петро, лёлька, баба Катя.

Галина (Горлатова Галина Васильевна, жена Петра Петровича Горлатова, брата рассказчицы – ред.) мне выслала – у них был портретик. Надо у Риммы (Серикова — ред.) посмотреть и сделать. Они у Генки (Коровин Геннадий Викторович – ред.) взяли, у Генки много было фотокарточек. Я нашла со Степана, мне понравилась, я взяла.

Почему Надя сказала, что его (отца – Петра Тарасовича Горлатова- ред.) чуть не расстреляли? Он говорил, что «пойду добровольно, а то в тюрьму попаду». В тюрьму, а никак не расстреляли бы, как врага народа.

— Это потому, что тетя Таня слышала, как на него кто-то наговаривал.

— Я знаю это. Я знаю, даже, кто наговаривал.

— А кто наговаривал?

— Яшка Тимочкин. Говорили, что он, чтобы войны, службы увильнуть, гузню вытаскивал.

— Как это?

— А так. Прямую кишку веретешком вертел и вытаскивал, чтобы на военную службу не идти. Так говорили про него. Вон на тятю и наговаривал.

-Где это было?

— В Хмелевке в совете. Мы там дежурили. Телефонов-то не было. Был телефон только в совете, а в конторах не было. Был один совет на три колхоза. Конторы были в каждом колхозе, а совет — один на три.  Пошлют девчонок по очереди дежурить на телефоне, и живешь там, в совете, день и ночь. Если позвонят, то бежишь с этой бумажкой к председателю, хоть днем хоть ночью. Простая изба – этсовет. Были и печка и палати, и на палатях этих спали, а в комнатах проходили заседания.

Вон и наговаривал тут про тятю начальству Юргинскому, районному. А Таня (Татьяна – сестра рассказчицы – ред.) на палатях лежит и слышит. А он не знал, что Таня на палатях лежит.

На него (на тятю) наложили бронь, как на председателя, и каждый месяц вызывали. Раз бронь наложили, второй, третий… А на четвертый он пошел и сказал дома, что если бронь давать  будут, то пойду добровольно, чтобы в тюрьму не попасть. Так он сказал. Это было в 1942 году.

— И его сразу под Ленинград?

— Да, его туда увезли.

— А письма приходили?

— Были письма и открыточка. Февраль. 4 февраля его ранили, а 7 (февраля- ред.) открытку написали, что подобрали. Он уж там замерз. Еще в газете писали, в районной,  что пришло письмо раненого. Но он не сам писал, товарищ, наверное, писал. А он 7 февраля и умер.

— Они там уже голода умирали в госпитале.

— Да еще и раненый.

— Раненый и голодный, нечем силы поддержать.

— Он писал в письме про голод: что ночью ползешь и щупаешь, что под руку попадет — и в рот. Лягушка – лягушка, мышь, так мышь – все в ртянешь, лишь бы поесть. Что под руку мягкое попадет, то и съешь. Днем нельзя было передвигаться, а ночью ползешь, ищешь живое поесть. Написать нельзя было, что голодают, военная цензура (проверяет), так он писал, что жизнь такая: не как Михаил Павлович живет, а как Василиса Федоровна. А эта Василиса Федоровна осталась с тремя детьми – ни поесть, ни попить. Три мальчишка, а мужа в армию взяли. А Михаил Павлович жил нас через три дома в Горлатовой, работал животноводом. Он был в армии и пришел в ногу раненый. Его жена Марья (она Никиты жена Никиты- непонятно, ред.). Виктора (Виктора Коровина, мужа Анны Петровны Коровиной – Горлатовой) мать – этой Марьи сестра была. У них были Виктор и Тася. А бабушка Марфа (бабушка Марфа – это по-видимому мать Марьи и ее сестры, матери Виктора Коровина- ред.) с зятем Михаилом Павловичем жила и Генку (Геннадия Викторовича Коровина, старшего сына Виктора и Анны Коровиных- ред.) привечала и ребятишек.

— А почему Юра Коровин не крещеный?

— А никто не крестил ребятишек. Я ребятишек любила, хотела, чтобы меня лёлькой звали и говорю Генке: будешь меня лёлькой звать, так  я тебе пасхальное яичко дам. Так я его заманила, он меня лёлей и звал всю жизнь. А когда его хоронили, то Нинка, однако, сказала, что в армии он крестился. А эти так и остались некрещеными – церквей не было.

— А нас ведь ты всех покрестила.

— Тебя окрестила бабушка. Любу с Сашкой я в Ялуторовске покрестила. В Горлатовой-то мы не знали про церкви. В Юрге закрыли, разбивали ее, а больше где? Ялуторовска мы тогда не знали.  Я пока к дяде Семе на Уварыш не ушла, я не знала и не видела железной дороги. Все думала: как они так бегают? Да и не только я – все. До 20 лет не знали, как поезда ходят.

Настасья Иванова, царство ей небесное, поехала в Ялуторовск, и я думаю, надо мне детей крестить: Сашка прибаливал и Люба заикалась (тут-то вроде она уже не заикалась). Баба Шура все хотела, чтобы Анна крестной была, а Анна не поехала.

Пришли мы в церковь, я там никогда не бывала и никаких молитвочек не знала. Пришли в церковь, чтобы ребятишек крестить. Настасья Иванова, как женщина, взяла Любу крестницей, возле себя держит, а мальчишку крестить – Сашку – надо мужика. Где его взять, мужика-то? А потом смотрю, стоит тумашёвский мужик – Гоша Бабушкин. Я его знала, когда в карьере работала – он тумашёвский. Он женился на Марусе с 23-го километра. Я увидела его, а как достать – кричать ведь не будешь. Он стоит у купели. Сашке было 2 годика. Я его за рукав потянула и говорю: «Гоша, окрести мне парня» и сунула ему Сашку. Мне-то, сказали, туда нельзя заходить.  А Настасья с Любой туда подошла, он у неё спрашивает: «Чья это женщина мне ребенка толкнула?»  Настасья ему рассказала. Ваня работал – его все знали. А они крестили девочку: он был крестным, и еще была крестная мать у этой девочки. Крёстная мать эту девочку носила, а он Сашку носил. Домой приехал и хвастается, что никогда в церкви не бывал, пришел в первый раз и сразу Бог двух крестников послал: девочку и мальчика.

Крестик я сама покупала, а свидетельств мне никаких не дали.

— А ты его регистрировала в церковной книге? Их потом вечно хранят.

— Я не записывала ничего. Может в книге и не записано, а на Небе записано. Мы же ничего не знали. Позавтракали и в церковь пошли. Исповедоваться сказали, и я подошла еще исповедовалась наетая (т.е. наевшись – ред.).

— Исповедоваться можно позавтракавши, причащаться нельзя.

— А может я и причащалася. Раз я исповедовалась, то и причащалась наверное.

— Ну и причастилась, и слава Богу.

— Раз я ничего не знала про церковный устав, я и причастилась. А еще слышала, как женщина одна на исповеди говорит, что не в чем ей кается, не грешная.  Батюшка спрашивает: А ты замужем? – Замужем.

— Да, как же ты не грешная. Грешная.

— Нет, я не грешная.

Ничего мы не понимали, и я тоже ничего не понимала, пришла на исповедь.

А  крёстный наш потом рассказывал, что он тоже первый раз, нигде не бывал, никого не крестил, пришел первый раз и сразу два крестника.

А ты как родилась, тебя баба Анюха окрестила. Настасью Крушинину помнишь? Ее мать – баба Анюха. Она была невысокая и любила к нам ходить. Дядя Сема ее уважал, он часто ко мне ходил по линии (железную дорогу называли линией — ред.), пока Ваня с Сашкой в Москве были. 13 километров по линии и еще два километра по лесу. Баба Анюха любила сматюкнуться, и рассказывала про ТСвет, кому за что будет там наказание, кто поблядовывает, кто ругается…

Дядя Сёма спрашивает: А зачем тебе палка. Ты все с палкой ходишь?

Она говорит: Палка, что х…; без него не проживешь и без палки тоже.

Нарочно возьмет мешочек беленький и в магазине ходит. Народ знает, что она потешная, потянет за мешочек-то  и спрашивает. Бабка, что у тебя тут за мешочек?

-Куль.

— Зачем тебе куль?

— Если в эткуль, да положить х…, так не хватали бы так.

Она была хорошей лекаркой. Люба заикалась, и она ее вылечила. Вынимала как-то из черты. Сказала мне, чтобы я земли из трех граней принесла. Я нашла эти грани, принесла ей в баню земли и она вылечила.

А сколько я ее (Любу) таскала то к одной бабушке, то к другой бабушке и нисколько не легче. А баба Анюха ее из черты три раза вынула и всё. Заикаться перестала. Было Любе года три. Говорить не могла, заикалась. Оставили дома ночью одну. Поднялась, туда-сюда – нету никого, испугалась и стала заикаться. А еще Сашка в мае родился, надо на покос, зыбку с собой и ребятишек с собой в июне уже. Нянечкой Тамарку беру. Лука Васильевич (знакомый) запряжет лошадь, я зыбку с собой, повесили на березу, Тамарка Бердюгина ее колыбает, а Люба ходит рядом. Сашка заплачет, Тамарка меня скричит, я приду…  Потом опять. Так мы месяц выездили, сена накосили. Два месяца Сашке было.

Потом привязались Таня с Лидой – отдай нам Любу. Лида особо просила,  часто приезжала и выпросила ее. Она у них до осени жила. А потом, как после покоса уже подстывать стало, я поехала за ней на Лесную. Мама здесь жила и они с мамой жили. Привезла ее домой, слышу, она как станет разговаривать: а…, а…, а…. А я ездила да еще простыла, у меня горло заболело, лежу с Сашкой на печке, а она играет и  разговаривает и а… а… а….

Её еще теленок напугал. Утром надо управляться, а по воду далеко идти. Корову я отправила,  теленок дома. Люба утром встала, я ей дала кусок хлеба. Она вышла во двор и села на крыльцо. Ограды у нас не было. Я побежала по воду. А соседский теленок подошел к ней, хлеб учуял – ограды-то нет. Он потянулся у нее хлеб отбирать, она и испугалась. И на Лесной тоже, теленок уперся ей в грудь. Она упала на землю, раскинулась и волосы, и все (в разные стороны – ред.) – опять напугалась. Домой приехали – слышу а…а…а…

Лежу на печке, слушаю, как она заикается.

Ваня приходит на обед, я говорю: послушай, как дочь разговаривает.

Она с игрушками там а…а…а… Уж какие там и игрушки были – бумажные.

Он опешил и молчит.

Я говорю: что замолчал?

-А чё такое? Как это так?

-А вот, говорю, туда меня надо, сюда надо, а ребенок вне разговаривает теперь.

Начала её к бабушкам возить.

К бабушке Фекле, она молнии заговаривала;

К бабушке Марье – она роды принимала и Любу принимала. Я не в больнице, а дома рожала;

Через огород жила бабушка Дарья, я ее позову, она Сашку колыхает, пока я с Любой лечиться к бабушке Фекле хожу. А там еще очередь на лечение. Возвращаемся с лечения. А бабушка Дарья уже чуть не плачет:

-Наденька, ты, наверное, забыла, что у тебя ребенок остался здесь?

И вя ее, однако, 18 раз стаскала – все без толку.

Потом к бабушке Марье – эта сама ходила.

Вроде  направиться, а потом немножко припугнется и опять.

А потом баба Шура мне говорит: надо бабу Анюху позвать, ты позови бабу Анюху. А она на Крутихе жила. Я поехала к ней: так и так. Она говорит: поедем. Я ее привезла. Она мне велела с трех грань принести земельки. Грани – это теперь визиры называются, я нашла эти грани, набрала земли. А потом говорит:

— Топи баенку, в баенку сходим.

Она ее три раза только сводила в баню и всё.

— Ты помнишь, Люб?

— Нет.(Люба отвечает)

Да ей два года только было.

-Вот, тебе досталось: и водку пила и заикалась, бычок тебя напугал – всколько всего натерпелась. – ред.

— А много ты мама земли принесла?- ред.

— Нет, горсточку. Я стояла здесь же, когда она это делала. Она ножиком чего-то ведет, земельки посыплет, перешагнет и снова ведет. Шепчет что-то. Она вылечила Любу. Конечно, не надо было ее пугать, спокойно так надо было разговаривать при ней. Вылечилась. А Валерка Данилов (племянник Ивана Алексеевича Бухарова, сын его сестры Марии – ред.) тоже лечился. Его к нам привезли, она вылечила, и все было хорошо. Он себе игрушку сделал из тюрючка (пустая катушка ниток – ред.) и ниток – телефон. Подходил к нам с этим телефоном, мол, послушай. Мы к этому спокойно относились, знали, что ему нельзя волноваться. Привезли его домой, там какой-то праздник был. Он к отцу возьми, да подойди с этим «телефоном». А отец на него как заматерился, и он стал опять заикаться.

Когда она умерла (баба Анюха – ред.) – я на ферме работала. Хоронить ее я убежала и на кладбище сходила. Настасья приготовила поминальный обед и зовет меня. А я говорю – некогда мне, на ферме дела. Настасья заплакала, говорит: И ты еще не идешь, да она тебя дороже меня считала, а ты ее не хочешь помянуть за обедом!

Пришлось мне идти.

Однажды мы гусей закололи, и я теребила гусей, а головки остались не отеребленые.

Она приходит и спрашивает: поправилась с гусями?

— Поправилась,- говорю,- только головки еще остались не теребленные.

— Наши сегодня на собрание пойдут, давай я головки-то оттереблю

— Да я уж как-нибудь сама справлюся.

— Чё, спужалася, что я твой пух возьму? Да, не возьму, не жалей.

— Да я не жалею, приходи, тереби.

— Нет, ты мне их дай домой.

— Да, у Настасьи такая чистота, а ты  будешь с этими головками.

— Да они уйдут, а я буду сидеть и отереблю. А то мне скучно сидеть.

Я в наволочку эти головки – на, неси.

— Да мне не донести, ты неси.

Я мешочек на плечо и покотыляли мы с ней. Она с палочкой, я с головками. Только ко крыльцу подходим, Настасья навстречу выходит.

Она и говорит:

— Вот, не могла отвязаться. Там нельзя, так ко мне домой принесла гусиные головки теребить.

Я хоть провались с этими головками.

Настасья и говорит:

— А кого тебе делать? Отеребишь.

Я то! Хоть проваливайся с этими головками!  Никого не стала говорить. А сама все переживала ходила. А как осенью она умерла, я Настасье говорю:

— И чё ты думаешь, я с теми головками? Они все еще у меня на уме.

Настасья говорит:

— Да разве я не знаю?  я знаю! Я сразу знала, что нее не отвязаться.

Все было, все пережито.

— А меня лечили тоже?

— А тебя тоже все бабушки лечили. К бабушке Фекле таскала грыжу лечили. Ты не помнишь?

— Нет. Сколько лет мне было?

— Да тебе, поди, еще года не было. Все таскала по бабушкам. Выше пупа была грыжа, а потом уже как кулак. В больницу обращались, сказали, что операцию делать после двух лет, когда будет. А я думаю: поползешь, зацепишься за порог, порвешь эту грыжу….

Поехала к дяде Семе про покос узнать. А у него были покосники из Заводоуковска – две женщины. Они себе сено косили. Он им место давал. Собрались они ехать домой, поезд в 12 часов ночи. Толклись возле его дома, он же лесник был. Костер жгли тут, на лавочках сидели. Поезд шел из Заводоуковска до Сосновки, я приехала на Стеклобазу. Поезд ушел туда дальше. А обратно он в 12 часов ночи. Я приехала, а они возле костра сидят. Я подошла к ним и говорю: женщины, вы пожилые, у вас были дети и у ваших детей теперь дети – не поможете моему горю: посмотрите на ребенка. Одна женщина говорит: Ах ты, матушка, ты где же раньше была, довела ребенка до этой поры?

Я говорю: здесь и была, у встречного поперечного спрашиваю: кто бы мне помог.

Она говорит: дай сюда ребёнка.

Я тебя ей подала, на руки положила. Она взяла втак тебя и на пупик наложила платочек. Покусала-покусала – поплевала, покусала-покусала – поплевала. И говорит: хоть бы раза три сделать, а то я сегодня уезжаю. Я говорю: ну, пока не уехали. Еще раз, хоть перед поездом поделаете еще. Она говорит: Да ведь мы поздно поедем, ты будешь спать.

-Да какой мне сон-то!  Я принесу ее.

Нет бы сказать, что можно у дяди Семы подождать, а то они там, в ожидалке этой сидели.

Притащила я тебя ей еще перед поездом. Она еще покусала-покусала… И все. Господня Воля – ушло. И никакой операции, ничего. И я больше ни к кому не обращалась.

И со всеми так.

И Сашка родился – день проспал, а ночью запикал. Запикал-запикал… Не может грудь сосать. Не может! Туда-сюда – никак! И пищит. Реветь ладом не может, не плачет, а пищит. Я к нему. Они меня гонят – тебе подниматься нельзя, иди, лежи. Я – как я могу своего ребенка уйти. И я ночь простояла тут. Они стали звонить врачу детскому, она говорит: поставьте ему клизму – это уже перед утром было. Ему поставили клизму маленькой спрынцовочкой, штук пять она ему влила и он замолчал. Позвонила врачу, но врач не пришла, не посмотрела, а сказала: везите в больницу в Ялуторовск его. Одного его! Я говорю: я его одного не отпущу. Я поеду с ним. Они говорит, нет, тебе подниматься нельзя.

Я сказала, умру, но одного ребенка не отпущу. Поеду с ним. Все равно пойду. А мне одна акушерочка сказала: не разрешай одного вести. Мы тебя проводим до поезда (пешком ходили), а там тебя на «скорой» встретят – мы позвоним.

Приехали мы из Заводоуковска в Ялуторовск, нас встретили на конях – машин не было.

Зашла, там пожилой хирург с усиками. Встал навстречу и спрашивает: ну что и как.

Я говорю, что заметила, как ему поставили клизму.

— Разверни ребенка?

Я его развернула. Сестра подошла и спрашивает у хирурга: Вам перчатку. А он говорит, да какую перчатку. Мизинцем ему в попочку нажал, оттуда как фыркнуло!  Он и говорит: положим! И положили меня. А из него поплыло-поплыло, а пеленки – то какие были? Анна или Лида ли привезли Ванины кальсоны, я распорола и сделала пеленки. Только переменю, а он опять их замарает. Не успею высушить, другую меняю. Уколы ему ставят через 4 часа и утром уже когда пришли ставить укол перед 8 утра, а он уже у меня грудь сосет нормально и не плывет из него. Я говорю: может укол уже не ставить, сколько тыкать в него, он вроде уже здоровый. Обход утром пошел, он уже хороший. А у них тут люди лежат с открытыми ранами, тут духота и запах, мухи летают. Я говорю: он нормальный, выписывайте маня. И меня выписали. Привезли на вокзал – а поезда то переменились: должен был идти в 11 часов, а пойдет только в 6 часов вечера. И я тут с ним осталась. Два мужчины и женщина все тут ходят и ходят. Услышала, что они в Заводоуковск едут, спросила: как вы поедите?

Они говорят, что товарняк ждем, с ним поедем. Ой, говорю, мне тоже надо в Заводоуковск. Они говорят: «Мы тебя с собой возьмем. Он на 2 минуты останавливается, и мы тебя возьмем».

 И вя за ними: куда они, туда и я. Они успокаивают: сиди, мы тебя не оставим. Да как я буду сидеть, буду за вами ходить. Вот, подходит товарняк, женщина залезла, взяла ребенка у меня, мужики сели и я  — все в тамбуре. Она взяла ребенка и не отдала за всю дорогу. Я говорю: давай. Она: ладно, я довезу, тебе лежать надо, а ты будешь с ребенком скакать. Но он молчал всю дорогу. Мы доехали, и я пошла в роддом, где родила. Они говорит: мы уже тебя выписали и обратно не положат. Тогда семь дней держали, но обратно не положили. Но они взяли, обмыли его, обтерли, высушили и я пошла к Анне. А там далеко за линией. Я говорю: «Поеду домой». Анна говорит: «Куда ты поедешь, поживи у нас». «Нет, — говорю, — у меня ни пеленок нет, ничего». И поехала.

Домой приехала, на 23-м, наверное, я слезла и пошла ночью-то. Домой прихожу, а квартира была: в одной половине дома мы жили, а во второй зоотехник, а сенок не было. Пришла я, в дверь стучусь, Ваня спрашивает:

— Кто?

Я говорю:

 – Я.

Захожу,  и Ваня в первую очередь спрашивает:

— Он хоть живой?

— Живой.

Но так у него и не было проходимости. Я ему клизму все время ставила, и он только с клизмой  ходил. Мне все говорят: ты привадила его клизмой. Ты не поставь ему клизму день-два, он и сходит. Я не поставлю ему день два… его вздует, он даже ходить не может. И я ему мыльную потом или масляную даже ставлю. И так мы его до семи лет тянули. В Тюмень привезли в больницу. Пишите расписку, что согласны делать, не  давали гарантию хорошего исхода операции. Он уже и слабенький был, потому что плохо ел. Мы и расписку писали. Уж что Господь пошлет, чем так маяться.  И вот, какой-нибудь карантин, перестают операции делать. И раз, и два так было. Ваня говорит: дайте мне направление в Ленинград, повезу туда ребенка оперировать. Они говорит: Нет, в Ленинград не дадим, мы не связаны с Ленинградом. В Москву можем дать.

— Ну, хоть в Москву.

Сашка уж в первый класс пошел: сентябрь, октябрь проучился, а к декабрю мы его привезли в Москву.

В Ленинград-то хотел потому, что надеялся там родню найти.

А  в Москве — у знакомого деда Луки и бабы Кати жили  две дочери: Шура и Маруся. Они приехали к ним, и жил у них три с половиной месяца. День в больнице, а ночь у них. Операцию сделали месяца через полтора. Уехали в декабре, а в Феврале сделали операцию. Отец был с ним три с половиной месяца, в марте домой приехал. А Сашка до октября был. Я ездила туда. После операции он слабый был. Отец не надеялся, что он выживет. Письмо напишет – телефонов-то не было – пишет: будет полегче, напишу, приедешь… А потом уж пишет: не жди письма, приезжай, ненадежный уже. Я приехала туда. Мы пришли в больницу. Я приехала в валенках, хирург встречает и говорит: у нас так не ходят, ну уж раз далеко приехала, разрешаю, но завтра тапки надо искать. Разрешил мне зайти. Я захожу – он лежит, одна большая голова и глаза. Ножонки под себя. Скорчился. Я говорю: ну и что? Ваня говорит: все интересовался чтением, говорил: папка почитай. Сам читал. А теперь уже ничем не интересуется, говорит, ничего не надо. Я говорю, Ваня, так ты почему сидишь, хоть бы ноги ему распрямлял. У него ножонки под себя. Сухожилия стянет, ему ноги будет не растянуть. Я там дня три побыла. Он разговаривал. Уже не жаловался. Но исхудал, сил нет.

Только я домой приехала, письмо получаю – как ты говорила, так и получилось, у Саши ноги стянуло. Ему назначили вытяжку делать. Положат  толи на спину, то ли на живи вытягивают, а он кричит дурниной.

Но вытянули.

Я приехала – он повеселее, да и ноги вытянули и он ожил. А Шура все письма писала, проведовала его, сообщала нам о нем. В августе Ваня поехал по него. Шура писала, что у него ни кал, ни моча не держится. Я Ване сказала: последи за ним в вагоне.

Приехали – все, говорит, нормально.

А я тогда кладовщиком работала – утром рано, вечером поздно. Дома хозяйство. А там осень – все надо. Уборочная идет, и свои колхозники, и мобилизованные. И мне надо и зерно принимать, и вешать.

Сашка в школу пошел —  во второй класс сразу. Раз в первом (классе-ред.) он месяц проучился и учительница говорит: мы его возьмём. Он наш ученик, он сильный мальчик. А потом я хватилась – он на перине спал, а перина-то сгнила, у него моча не держалась.

Говорю: Ваня, давай заявление писать, я уйду с кладовщиков, за ребенком надо следить, лечить его надо.

Заявление написали, Ваня поехал в Сосновку на правление и в Заимку ко врачам, надо лечить ребенка. Уборочная – не отпускают, так врачей надо документ.

Я стала его парить в сосне.

Первый день посадила на 5 минут. Второй день – на десять и так довела до получаса. И Господь помог.

Год проучились и повезли на проверку его. А там ребятишки такие же лежат, них родители отказались. Я стала санитаркам говорить, как лечить. У них такая больница была, что рядом бор стоял сосновый. Я говорю: ву вас тут вода теплая и все, родители не хотят, а детей жалко, попробуйте сосной их погреть. Не знаю, как все окончилось. Куда эти ребятишечки девались.

Втакие дела. Всколько было пережито.

Работа была.

Поля были сорные, нас полоть заставляли с семи или восьми лет. Женщину одну старшую пошлют, она ребятишек насобирает, а мы голыми руками. Осот, трава. Мы его вырывали и бросали на месте тут же. А потом стали давать ножички и мы его подрезали. Сама эта женщина полет и нас всех поставит по порядочку – и пошли. Дошли, повернулись и обратно. Это было еще до войны. Тракторов было мало, да у него поминутно подшипники плавились. Трактористы только и лежали под тракторами. Пахали на конях, а оси рос. Когда пашут тракторами, то мерили, чтобы не мельче 20 сантиметров пахали, и тогда осменьше растет.

Лен сеяли и рвали, таких же ребятишек собирали. Рвали руками. Лён он не высокий, сантиметров 70, может, и метра нет у него в высоту. Каждому отмерят соточку – вэтквадратик надо вырвать. А уж в 10 лет я пошла варить трактористам. Весной они жили на пашне, потому что речка разливалась. И повар с ними там в избушке.

(Отец был председателем – ред.) Станет посылать какую женщину, ему говорят – посылай свою жену. А у жены тоже ребятишек много.

Как я варила на этом костре? Варили в чугунке. Кирпичи поставишь и на эткирпичок ставишь чугунок. Сама сучки собирала и рубила. Чурочка такая была, я на ней и рубила. Сама костер и воду, и картошку – все. Варила и даже не могла попробовать этсуп. Ребята 20-й год, 21-й год. 22-год  рождения. Однажды положила сучок на эту чурочку и промахнулась топориком. Этсучок мне в нос и до крови. Тятя приехал и на руках меня увез оттуда. Домой привез. Но почему-то меня и дома мама все заставляла готовить. Все бегают и мне тоже охота побегать, а она меня заставляет готовить.

Я скорее-скорее. Картошки начистила – первый раз, наверное, начистила, а глазкИ не убрала. Вона меня за эти глазкИ наказала и я поняла потом, что глазкИ тоже надо выковыривать.

Корова у нас была не одна. Два года мне было или полтора – я помню коммуну, когда скота собирали и телят маленьких. У нас были пригоны, и коммуна эта телят к нам приставила. Телятницы поили телят. Воду грели, в самоваре, назывался кипятильник, круглый, втакой шириной и втакой круглый.

— От пола такой?

— Да.

— Ничего себе. Полтора метра что ли?

— Да. Кипятили воду, а мы с Улькой играли. Петро  полез на полати и уронил на нас эткипятильник. Та была постарше, так она хоть на ногах. А мне под жопу, мне полтора года было. Всю меня обожгло. Меня тятя схватил – Нюра закричала, она была с нами – положил меня в кровать и тетка Настасья, мать Михаила Федотовича (Федоров Михаил Федотович, двоюродный брат, сын сестры отца) выговаривала жар, она и спасла.

Огород у нас был 75 соток. Картошку садили и соток 8-20 коноплю сеяли. Её рвут, сушат, молотят, после из семечек масло, а дудки постелят весной  в мочилище – так называлось – мочилище – не озеро, не речка, а яма с водой, туда замачивают и держат, потом вытаскивают, расстилают, сушат и собирают. Баню истопят, высушат его и мнут. Изомнут, потом прядут и ткут. Называют лён-лён, а это конопля. Тетка Настасья – эта… Их ребятишек оставил у нее пятерых: Дмитрий, Михаил, Раиса. Федька и Шурка. Шурке-то месяца два или три было. Это до войны было ещё. Он был уполномоченным каким-то в Юрге работал , этФедот. Там была повариха из Горлатова. Он к ней и ушел. Куда ее мужик девался – я не знаю. У той тоже трое детей было. А Настасье чем жить? Она этого конопля намнет, напрядет, наткет и костюмы шили ребятишкам.

Рубахи шили и нам: верх ситец, а низ холщевый.

Работали даром. Денег не платили. Так эта коммуна мало побыла. Развалилась. Сначала забрали скота, стали сгонять – а куда сгонять? Нужны же стайки. У нас были стайки большие. Так к нам телят поставили. А потом раздали назад. Каждый своих забрали.

— А поросят не было у вас что ли?

— Как не было. Все хозяйство держали: и поросят, и овечек, и кур. Война когда началась, так мы хоть одну корову, но держали.

Мама хоть и больная была – сердечница, а корову держали. Ее отправили на курорт. Курорт Шила какая-то. Она там отбыла срок, поехала домой. Ей в вагоне плохо сделалось. Ее по пути сняли.

А огурцов знаешь сколько мы садили? Какую грядищу? Луку по 40 ведер нарезали. Семья была большая. Картошку садили не под лопатку, а под плуг: туда идет – пашет, а обратно идет – заваливает. Голодом не жили, хоть траву, да ели. Не хватало, конечно, хлеб какой-нибудь был. Тятя все был председателем, а он не хотел. Председателю мало дают хлеба, а трактористам побольше, пойду трактористом. Отучился три месяца на тракториста. Горлатова и Коровинка – один колхоз был на две деревни. Не могут в Коровинке председателя найти. Собрали собрание – не могут председателя выбрать. Тятя только отучился, и пригнал трактор из Юрги. У нас деревня была односторонка , он трактор на косогор поставил и на собрание пошел. Только пришел, его сразу опять председателем выбрали. А тут вскоре и война началась.

Дорога делила деревню на дома и постройки. Гаражи, амбары, конюшни  с одной стороны, а дома с другой стороны.

Под тополем жил Кондрашка, а мы чуть дальше жили. На косогорах ничего не было, полянка и баня была и наша, и Никиты…

Война началась, мы работали. Исполнитель назывался – телефонов не было, посылали таких 12-13 лет дежурить в совет. Совет был в Хмелевке и посылали из колхозов дежурить. Хмелевка была, как Бушуева, наш колхоз — Барышевка называлось — через лог, там метров через двести  Хмелевка была. Хоть днем, хоть ночью позвонят, и бежишь в колхоз к председателю. Там и жили неделю, а то и месяц. Один колхоз месяц отдежурит, потом другой, а потом третий… и снова. Школа была в Хмелевке. Но я в Хмелевку не ходила, я в первом классе жила у бабушки Акули в Володиной. А потом у нас построили, сделали школу в Коровинке. Тут в Коровинке недалеко. Бабушка Акуля – это мамина. А бабушка Катя – в другом месте – в Барышовке жили с дедом Тарасом. Там в Володиной жила еще сестра бабушки Кати. Я забыла, как ее звали. В Коровинке я 4 класса кончила. Коровинка была другая. Как идешь по деревне – там был бугор, через речку, влево Горлатовой, там был бугор такой. Мы, молодежь, собирались на бугре, там молодость проводили, или у амбара – он стоял на косогоре, а вдоль амбара была лавочка. Тут тоже собирались, гармонист был, сидит на лавочке играет, а другие пляшут.

А война началась, я как раз была в поле – трактористам варила. Я хорошо помню, всех их забрали, трактористов молодых, и ни один не вернулся.

Учились зимой, а летом работали. Тогда до 1 мая только учились.

А Генка (Геннадий Викторович Коровин, герой рассказа «В  облаке пыли летучей» — ред.) это из Юрги шел, когда за ним корова бежала. Напрямую 5 километров было, через болото, там тальник рос.

Мы ходили поля полоть, а он был маленький. А в лесу березовом была земляника, и я уж обязательно в лесок заскочу и наберу ему земляники. Девчонки идут, а он бежит навстречу меня встречать. А я задержусь, раз собираю ягоды. Он заревет. Они его успокаивают, идет – идет…  он радешенек, ягодки я ему принесла. На 10 лет он был младше меня.

А потом я школу кончила – меня конюхом поставили. Утром в 4 часа соскакиваешь и бежишь за ними в поле – гонишь домой к работе. Год так проработала и мне дали пару коней. Уже 16 лет мне исполнилось. Ездила верхом без седла пуще ребятишек. Любила. Пахали на конях – целый день за этим плугом ходишь – еще бы ноги не болели.